cr7 soccer 2017:https://www.soccerbp.com/nike-shoes/cheap-nike-mercurial-superfly.html

Одиночество и скитания

Одиночество и скитания

Именно это тяжелое для Геннадия Шпаликова время станет плодотворным в его творчестве, особенно в поэтическом. Но таких солнечных и оптимистических растворений, как «Палуба» и «Я шагаю по Москве» он уже не напишет. Его умонастроение отражают совсем другие стихи:

Остается во фляге
Невеликий запас.
И осенние флаги
Зажжены не про нас.

Вольны — вольная воля,
Ни о чем не грущу.
Вздохом в чистое поле
Я себя отпущу.

Но откуда на сердце
Вдруг такая тоска?
Жизнь уходит сквозь пальцы
Желтой горстью песка.

Даже в стихотворении, посвященном маленькой Даше в день ее рождения 19 марта, — все та же печаль и тоска, ребенку вряд ли понятная.

Я помню, а ты и не вспомнишь
Тот мягкий, по марту, снежок,
И имя мое ты не вспомнишь,
И это уже хорошо.

Все то, что на свете осталось,
Я именем Даши зову.
Такая тоска или жалость —
Я вижу тоску наяву.

«У него был странный такой уличный распорядок дня, — рассказывает Сергей Соловьев. — Он выходил, доходил до какого-нибудь угла, где развешены были газеты и прочитывал все газеты, начиная от «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» и все, все, все — до самого конца. На это у него уходило часа два-полтора, и дальше в двойном размышлении шел от газет до ближайшего почтового отделения. Там он садился и согревался, а пока он согревался, к нему возвращалось теплое расположение к белому свету, к миру. И он брал телеграфный бланк и на его обратной стороне писал стихи».

Художник Борис Мессерер, муж Беллы Ахмадулиной, вспоминает, что Шпаликов носил с собой мешок со своими стихами. Вынимал их оттуда и читал ему. И он открывал для себя его образ, образ человека, напряженно существующего в своей поэзии.

С Инной Шпаликов изредка встречается, их даже видят в ресторане Дома кино. Но о том, чтобы быть опять вместе, вряд ли между ними заходила речь. Надо знать Шпаликова — вольному воля.

Иногда он мыслями возвращался к своей «шведской девушке». А может, не к ней, ведь имени он не называет. Но все-таки...

«У меня была гравюра, — пишет он в дневнике, — собственно, это не гравюра, а черно-белый рисунок, вырезанный мною из журнала «Цирк». Там девочка с распущенными волосами и в шляпе, сдвинутой на затылок, идет по проволоке, но пусть вас не смутят слова «в шляпе, сдвинутой на затылок», — здесь нет легкомыслия, никакой лихости, это прекрасная, легкая девочка в прозрачной юбке и в легкой шляпе, из-под которой ложатся на спину длинные прямые волосы.

Она висела у меня над столом, и я неизменно вспоминал о тебе, глядя на этот рисунок. Бывало так, что я приходил ночью и смотрел, как ты идешь по проволоке. Никого другого я не представлял на этом месте: ты идешь.

А теперь ты у меня пропала, я искал тебя все утро, а тебя нет. Пропала — и все тут. А может быть, тебя украли, хотя я точно помню, что ты просто упала вниз, когда я отколол от тебя кнопку и ты упала на стол, а после — бог знает куда — упала и пропала».

Валентина Малявина рассказывает, как однажды он пришел в дом, где они жили с Павлом Арсеновым.

«Звонок в дверь. Пьяненький Гена как-то странно придерживает полы пальто. Распахнул их, а там — великолепная икона. Очень старая. Он ставит ее в спальне на столик. Я спрашиваю Гену:

— А где Инна?

— Не знаю.

Стало понятно, что Гена с Инной в трудных отношениях. Гена грустно сказал:

— По-моему, это конец.

В этот вечер мы припозднились за интересным разговором. Павлик сказал тихонько:

— Ему некуда идти. Пусть останется у нас.

...Когда коньяк кончился, Гена поинтересовался:

— А который теперь час? — Два.

— Он не спит.

— Кто?

— Габрилович. Я схожу к нему, возьму что-нибудь. Он мало пьет. У него всегда есть. Дом, где жили писатели и драматурги, рядом, и Гена мигом обернулся. Как ни странно, принес полную бутылку «Наполеона»... В середине дня Гена уехал. До этого визита Гена бывал у нас. Всегда один».

Благородство страдания и даже его человеческая необходимость — в том, что оно есть внутренний стимул к многочувствованию, размышлению и свершениям действий, что и есть суть человека.

«Поэтам следует печаль»,— эхом откликается Шпаликов.

Поэтам следует печаль,
А жизни следует разлука.
Меня погладит по плечам
Строка твоя рукою друга.

И одиночество войдет
Приемлемым, небезутешным,
Оно как бы полком потешным
Со мной по городу пройдет.

Но печаль эту он не нагнетает искусственно. В нем, принадлежащем к поколению детей войны, она в подкорке, в сердце била всегда, даже когда он сочинял и пел свои веселые песни. Он понимал и до глубины души переживал людские беды, несчастья. В незавершенном романе, размышляя о трудных человеческих судьбах и ранних смертях, он пишет: «Вот вам война, вот вам ее реальные последствия, вот вам наша голодуха, безотцовщина, безматеринство, случайность рождения от людей больных, пьяных — бог знает. Великая моя страна, великая, всеми проклятая, проданная тысячу раз, внутри и издали — великая, прости меня, рядового гражданина, я боюсь за тебя, обеспокоен».

Написанный от первого лица, роман в большой мере автобиографичен. В то же время реальность соседствует в нем с фантасмагорией: герой-повествователь встречается в загробном мире с Ахматовой, Цветаевой, Есениным, Тютчевым и другими великими, не только поэтами. В романе много цитат отовсюду, ключевых фраз и слов, являющих собой как бы каркас его, который впоследствии должен «обрасти» текстом. Поскольку этого не произошло, трудно преодолеть эти торосы и уловить ход мысли автора. Но масштабность замысла ощущается.

Письма, дневниковые записи последних лет и вот этот роман Шпаликова — сплошь подведение итогов, а ведь ему не было и сорока.

В письме Юлию Файту он пишет: «... 66 год для меня был уже концом прежних завоеваний, и вообще я бы мог прекрасно жить на прежних достижениях, — новая советская волна, и это на самом деле так. Дальше начался прорыв к не этому. Он шел не так уж и долго... Наверно — и наверняка — ведь и половины не вышло, не вышло — вовсе не благодаря СССР, а несовершенству собственному. Ничего запрещенного нет, есть собственное отношение — как и что. Я всегда это знал, и м.б., эти годы будут хорошие, но вне кино».

А немного позже, видимо, уже в другом настроении, напишет С.А.Милькиной-Швейцер: «Кроме работы и ощущения того, что писать я стал лучше, веселее и просто расписался, наконец, вовсю, — нет у меня иных целей и желаний».

Пройдет какое-то время, и незадолго до своего ухода из жизни Шпаликов признается себе в дневнике:

«...Успел я мало. Думал иной раз хорошо, но думать — не исполнить. Я мог сделать больше, чем успел. Не в назидание и не в оправдание это пишу — пишу лишь, отмечая истину. У меня не было настоящего честолюбия... У меня не было многого, что составляет гения или просто личность, которая как-то устраивает (в конце концов) современников или потомков. Пишу об этом совершенно всерьез, потому что твердо знаю, что при определенных обстоятельствах мог бы сделать немало. Обстоятельства эти я не знаю, смутно догадываюсь о них, никого не виню... Но то, что у меня, в конце концов, сложилось, глубоко меня не устраивает и очень давно уже».

Он недоволен собой, недоволен тем, как он живет. Его гнетет душевный непокой, житейский недуг, на который в иные времена он не обращал внимания.

Пожив вольной жизнью, он в конце концов устал от бродяжничества, от скитания по друзьям, от Домов творчества. Его тянет к уединению, оседлой жизни, к упорядоченному существованию. И нашлась добрая женщина, которая устроила ему жилье, где он мог спокойно работать. Известно ее имя. Фамилия в письме (почему-то в форме стихотворения), которое он ей написал, не указана.

Дорогая Елена Михайловна!
Вы (отдаленно) не представляете,
как я Вам благодарен за это
жилье, возможность работать по-человечески,
в окно смотреть, думать,
сочинять, и вообще существовать,
а не мыкаться по чужим
домам, — я не мог осенью сразу
уехать — и дочку надо было
устраивать в школу из интерната,
и с Инной было сложно, — в общем,
если бывает писатель счастлив —
малости: столу, кровати, лампе, покою,
книжке — мне, честное
слово, ничего больше не надо, —
и это сделали Вы, дорогая
Елена Михайловна.
СПАСИБО!

Г. Шпаликов

Судя по письму, это жилище было временным. И еще: Шпаликов впервые упоминает о том, что Даша жила в интернате. Хочется надеяться, что не типа современных, — тогда существовали интернаты для детей дипломатов, артистов, строителей, других специалистов, вынужденных по роду своей деятельности много разъезжать, подолгу жить за рубежом. Но чего не знаю, того не знаю...

Из-за неудач в делах (читай: отсутствия заработка) он вынужден рыскать по Москве в добывании денег. Не будем сваливать все на пьянство, хотя оно уж точно к достатку не приводит. Сегодня, когда опубликованы все его сценарии, понимаешь: если бы по ним были поставлены фильмы, Шпаликов не знал бы нужды. И на пресловутую бутылку хватало бы. Да и пил бы он меньше.

Не в деньгах счастье... Когда так говорят, перед моими глазами встает сцена из чеховской «Анны на шее», в которой Модест Алексеевич, муж Ани, сидя за роскошно накрытым столом и поедая жирную куриную ногу, учит прозрачных от голода мальчиков, братьев Ани, жить в кротости и смирении.

Деньги счастью не помеха. Больше того, их отсутствие порой ставит перед человеком вопрос жизни и смерти. Но это все-таки не про Шпаликова...

Больше всех своих невзгод он переживал отлучение от кино.

— А кино нет, нет кино! — говорил, кричал он Евгению Стеблову при случайной встрече. — Только документальное кино осталось, художественного нет!

Художественное кино, однако, было. Но — без Шпаликова. Его сценарии, идеи, замыслы, «проекты», как сейчас говорят, будто это что-то техническое, а не искусство, — были. Фильмов же Шпаликова — не было. Он уже не свой в недавно самом родном доме.

По материалам
Лианы Полухиной